Как только с простыней смывают кровь, люди говорят: у тебя же никогда не было ребёнка. Видишь вон ту женщину, чьё дитя прожило несколько месяцев, а потом умерло? Ей позволено плакать и носить траур, и ждать утешения. Её нужно утешить, а ты... что ты можешь знать о потере ребёнка? Но я знаю, я знаю. Они были моими детьми, не меньше, чем те, кто родился живым, и я плакала по ним и обнимала их у себя в душе. Они брали во мне жизнь и пропитание. Они росли и шевелились. Мои тайные дети. Я чувствовала их, я их вынашивала. Но никто не позволит мне тосковать по ним, моим безымянным бедняжкам. Жизнь покинула их с легкостью, как видения покидают лунатиков. Их закопали небрежно, как тряпки, испачканные менструальной кровью.
Во Фландрии я часто сидела дома у окна, глядя на набережную. Я часами наблюдала, как грузят бочки с вином, корзины сельди и тюки одежды. Люди громко приветствовали друг друга, отдавали распоряжения, кричали продавцы, а над богатыми товарами — морской солью, кожей, специями и сладостями — мимо моего открытого окна носились чайки. Я видела ковыляющих женщин — одной рукой они придерживали больную спину, другой — полный новой жизни, как плод граната, живот. Я слушала визг детей, подзуживающих друг друга пробежать между копыт лошади или влезь на шаткую кучу тюков. Дети качались на корабельных канатах, играли в догонялки на самом краю причала, а матери тем временем сплетничали или торговались, не обращая внимания на опасность.
Ну чем я хуже? Почему эта сука Османна смогла заполучить ребёнка от грязной связи с каким-то мерзким конюхом, а я, ни разу не осквернившая свой брак, осталась бесплодной? Я дюжину раз совершила бы паломничество на коленях, лишь бы заполучить одного из младенцев, которых шлюхи вроде неё выбрасывают, как мусор. Я бы души не чаяла в своём ребёнке, не спускала бы с него глаз, оберегала бы от опасностей. Почему другие женщины без особых усилий рожают здоровых младенцев каждый год, как свиньи, а мне не удалось произвести на свет ни одного?
Но я знаю почему. Знаю, почему не смогла родить ребёнка. Мой муж и Настоятельница Марта правы — я не гожусь в матери. Я просила и умоляла, я надоедала Богу, пока он, наконец, не дал мне ребёнка. И как те беспечные матери, которых я осуждала, я позволила ей пойти прямо в лапы опасности.
Беды не случилось бы, если бы Настоятельница Марта не настроила священника и деревенских против нас. Если бы она отдала им реликвию, они не забрали бы мою Гудрун. А она не отдала, она хотела, чтобы моё дитя убили. Настоятельница Марта не хотела, чтобы я любила Гудрун, потому что сама не может любить. Она не хотела, чтобы у меня был ребёнок. Она и Османна, это они убивали моих детей. Они не желали, чтобы у меня было хоть что-то свое.
Железное кольцо на двери повернулось, и я прислонилась к ней, чтобы удержать закрытой.
— Беатрис, ты здесь? — позвала Кэтрин.
Дверная ручка снова задёргалась. Кэтрин всегда с трудом открывала эту дверь, даже когда изнутри её не подпирало такое тяжёлое тело, как моё.
— Беатрис, тебя хочет видеть Настоятельница Марта.
Нельзя, чтобы сюда пришла Настоятельница. Я резко открыла дверь, и Кэтрин повалилась мне на руки.
— Что ей нужно?
— Там у неё люди. Те, что увели Османну, — Кэтрин вздрогнула и встревоженно посмотрела на меня. — Я слышала, они хотят увести тебя давать показания против Османны, но ты ведь не станешь, правда?
Меня накрыла волна тошноты и раздражения.
— Я должна ухаживать за голубями. Скажи Настоятельнице Марте... скажи, что мне надо заниматься голубями.
— Они и Настоятельницу Марту забирают на суд.
— Суд?
— Беатрис, — ныла Кэтрин, — ты ведь знаешь, Османну арестовали потому, что ты... Они собираются судить её. Но, Беатрис, ты ведь ничего не скажешь? — Она вцепилась в мою руку, тревожно заглядывая в глаза.
— Лгать грешно, Кэтрин. Спроси у Настоятельницы Марты. «Не произноси ложного свидетельства». Не произноси...
Обвиненный в том, что он недостоин епископской должности, Вульфстан воткнул епископский посох в храме Эдуарда Исповедника и предложил своим обвинителям вытащить его, но никто не смог. Тогда Вульфстан безо всяких усилий извлек посох, доказывая несостоятельность обвинений.
Мы ждали в церкви, сидели бок о бок на маленьких скамьях и стульях, принесённых из Поместья и деревенских домов, где ещё оставалась мебель, достойная так называться. Посреди церкви горела жаровня, спёртый воздух наполнен вонью гнилой обуви, мокрой шерсти, дыма и застарелого пота. Жёлтое пламя толстых сальных свечей освещало оцепеневшие лица, смешивало красные, зелёные и коричневые краски одежды в единый цвет прогорклого масла. Свечи добавляли к вони свой запах. Очевидно, отец Ульфрид не желал тратить на нас хорошие восковые свечи — кто знает, сколько их сгорит до окончания суда.
На помосте перед алтарём стояли два богато украшенных кресла, вокруг них ещё несколько, поменьше. Они пустовали. Декан ужинал с Робертом д'Акастером и отцом Ульфридом. А деревенским полагалось томиться в ожидании, пока хозяева не закончат набивать животы. Я не сомневалась, они их как следует наполнят — д'Акастер, конечно, захочет выслужиться перед епископом. Османны не видно. Но перед помостом оставлен небольшой, ничем не заполненный провал, заколдованный круг, в который никто не смел войти.
Все вокруг — в основном мужчины — беспокойно ёрзали, портили воздух, смеялись и сплетничали, ожидая начала представления.