Часовня бегинажа оказалась маленькой, простой и красивой, совсем не похожей на приходскую церковь святого Михаила. Поверх алтаря из белого камня, украшенного искусно вырезанными плодами граната и пчёлами, лежала жертвенная плита из темно-зеленого камня. Зелёный камень пронизывали алые вкрапления, как брызги крови на лоснящемся листе кувшинки. Стены часовни были почти полностью закрыты картинами. Сияющая Пресвятая Дева Мария была изображена над алтарём в короне из золотых листьев, золотые звёзды окружали её воздетые руки. Другие стены украшали сцены из жизни женщин в серых плащах и платьях, должно быть, бегинок.
Сама служба тоже отличалась от тех, на которых я бывала прежде. На ней не было ни капеллана, ни священника. Перед алтарём, сложив на груди руки, стояла Настоятельница Марта. В колеблющемся свете свечи её лицо больше не казалось строгим. Голос звучал радостно, слова поднимались вверх, словно могли пронестись через крышу часовни. Отец Ульфрид во время службы всегда торопился — как скучающий школьник, повторяющий латинские склонения, которому хочется поскорее покончить с ними и идти играть. Но эти люди молились, как ласточки, парящие в вечернем небе. Мне были знакомы слова, но я не думала, что можно произносить их так. По моей спине пробегала дрожь. Это казалось чем-то таинственным и прекрасным.
Трое бегинок поднялись и, устроившись на низких скамейках, взялись за музыкальные инструменты. Одна била оленьим рогом по барабану, задавая ритм. Другая, постарше, щипала струны цимбалы, а третья, с флейтой, вступила в мелодию чуть позже, как ребёнок между танцорами. К ним присоединились другие женщины — запели молитвенный гимн, не торжественно и не монотонно. Их песня легко лилась, как бурная река, бегущая по камням. Музыка стихла так же постепенно, как и началась. В мерцающем свете свечей повис последний затухающий всхлип и тоже умолк.
Настоятельница Марта подозвала меня кивком, и внезапно чувство безопасности испарилось, я ощутила нарастающую панику. Я знала, что на меня сейчас устремлены глаза всех присутствующих, хотелось выбежать за дверь, но снаружи я окажусь в полном одиночестве. Я подошла к ней, шаркая ногами и глядя в пол. Мои ноги всё ещё дрожали, а к рёбрам до сих пор больно прикоснуться. Что она собирается делать здесь, на виду у всех? Я будто со стороны наблюдала, как настоятельница Марта с помощью пучка иссопа окропляет меня водой. Но я не чувствовала падающих капель. А потом она произнесла моё новое имя — Османна.
— Добро пожаловать, Османна, — отозвалось эхо из глубины часовни.
Я оглянулась посмотреть, к кому это обращаются. Это не моё имя. Оно взято взаймы и висит на мне, как серый бегинский плащ.
Я знала, кто такая Османна. Принцесса, сбежавшая от родителей, чтобы жить в лесу. Епископ провозгласил ее невестой Христовой, а потом оставил на поругание садовнику, которому полагалось ее защищать и кормить. Как они могли выбрать это имя? Почему из всех имен святых надо было взять именно это? Они что, не понимают, что со мной произошло?
Настоятельница Марта нагнулась и приколола к моему платью маленький жестяной значок.
— Это кабан, символ благословенной святой. Когда святая Османна жила отшельницей в лесу, она приютила кабана, которого преследовали охотники. Она закрыла зверя своим телом, и тот не напал на неё. Когда епископ, охотившийся на кабана, увидел, как Османна чудом приручила свирепого зверя, он обратил её в христианство и крестил. Пусть этот знак твоей тёзки защитит и сохранит тебя, Османна.
Я хотела сорвать значок и втоптать его в пыль. Какой от него теперь толк? Уже слишком поздно. Будь у меня сила Османны ударить садовника так, чтобы он ослеп, я не стала бы молиться за его исцеление. Я бы хохотала над тем, как он ползает на коленях среди колючих зарослей. Я вырвала бы еду из его рук и отняла воду, поднесённую к губам. Мой шёпот загнал бы его в болото, а пение отправило в ледяную реку. Я мучила бы его в безводной пустыне, я молча бросила бы его в стылых тёмных землях. Пусть поймёт, что он со мной сделал. Я не Османна.
Эверильда, благородная дама из Уэссекса, основала монастырь для восьмидесяти монахинь в Йоркшире. Умерла в 700 г. н.э
— Если вы сию же минуту не встанете, останетесь без завтрака, — закричала Ма.
Я откинула одеяло и вздрогнула. Ещё даже не рассвело, но Ма уже широко распахнула дверь и ставни на окнах, чтобы сэкономить свечи. Уильям сидел на скамье, шаркая ногами, всё ещё зевал и тёр сонные глаза. Мы знали, что она не шутит насчет завтрака.
Сухой, плоский и твердый хлеб раскрошился, едва Ма попыталась его нарезать. Она глядела, словно старалась решить, что с ним делать. Наконец, собрала обломки на разделочную дощечку и поставила между нами. Это не настоящий хлеб. Ма размалывала понемногу старые сморщенные бобы и горох и смешивала с измельчёнными корнями аира, но в этом хлебе, наверное, и бобов почти не было. Она повернулась к очагу, чтобы зачерпнуть похлёбку из висящего над огнём большого железного котелка. Жидкая похлёбка состояла в основном из листьев щавеля и противно пахла.
Когда Ма отворачивалась, Уильям корчил рожи.
— Бесполезно так крутить носом, мой мальчик, — Ма умела видеть всё, даже когда мы думали, что она не смотрит. — Тебе придётся свыкнуться с этим или голодать. Это всё, что будет у нас на столе до следующего урожая.
— Спорим, отец такого не ест, — проворчал Уильям, с отвращением принюхиваясь к похлёбке.